я же поверила, поверила, что они живые, живые сейчас, одновременно со мной, я смотрю на этих людей через стекло.
как это мальчишка вырвался из дома, снял кепку и волосы растрепал.
и как миша, такой некрасивый-старый, брови поднял домиком, в поле, там поезд идёт, а он говорит:
господи, как хорошо ехать навсегда, с чашкой в руке и говорить о хорошем с незнакомым соседом, господи.
и как софья ему говорит: солнце будет светить, мы хлеб будем печь из пыли - и бровями, всем лицом двигает, восхищается собой, собой же! - а он: не то, не то. и ручку двери дёргает, а потом убегает в дом как от чумы.
и как он ей до этого ночью говорит: не бывает ничего потом, не бывает ничего потом.
потом только суп с котом.
и она такая вся плачущая, и я плачу, хоть и потому, что чувствую тепло, которое она от него чувствует, представляю на секунду, что это меня обнимают и говорят, что милая, милая.
а в конце уже он стоит в этой дурацкой шляпе, не тридцатипятилетний, а столетний, заросший, несчастный, с бровями домиком, в платке сером, а маша (?), вся преобразившаяся, светящаяся, с тихим непохожим на прежний голосом, шепчет ему, что главное любить, любить, любить, что он для неё весь мир, это главное. любить главное.

и в самом конце точкой выгнутый доступный позвоночник, косточки выпирающие паренька, на которого рассветное солнце, и крестик блестит, а он спит.
пускай михалков так всё время, и вообще как-то очень торжественно закончил неоконченную, но всё равно.
здорово,здорово.
потому что очень уж по-настоящему получилось.
даже когда миша говорил: господи.
по-настоящему.